Стихи

Я чувства добрые
с эстрады пробуждал…
Евгений Евтушенко

1

Мода в моду входила сначала
На трибунах в спортивных дворцах,
Со спортивных эстрад пробуждала
Чувства добрые в юных сердцах.

Юный зал ликовал очумело,
Не жалея ладоней своих.
Только все это вдруг надоело,
И неясный наметился сдвиг.

Сочинял я стихи старомодно,
Был безвестен и честен, как вдруг
Стало модно все то, что немодно,
И попал я в сомнительный круг.

Все мои допотопные вьюги,
Рифмы типа «войны» и «страны»
Оказались в сомнительном круге
Молодых знатоков старины.

2

Нынче в Дубне, а также в мотеле
Разговоры идут о Монтене.

Мода шествует важно по свету,
Означая, что вовсе исчез
Бескорыстный, живой интерес
К естеству, к первородству, к предмету.

Перед модой простертый лежи
И восстать не пытайся из праха.
Нынче мода пошла на Кижи,
На иконы, а также на Баха.

Между тем ты любил испокон
Фугу Баха, молчанье икон,
И пристрастья немодные эти,
Эту страсть роковую твою,
Подвели под кривую статью
На каком-то Ученом совете.

Нынче в храме — толпа и галдеж,
Да и сам ты, наверно, товарищ,
Скоро старую страсть отоваришь
И, как минимум, в моду войдешь.

Мальчик жил на окраине города Колпино.
Фантазер и мечтатель.
Его называли лгунишкой.
Много самых веселых и грустных историй
накоплено
Было им
за рассказом случайным,
за книжкой.

По ночам ему снилось — дорога гремит
и пылится
И за конницей гонится рыжее пламя во ржи.
А наутро выдумывал он небылицы —
Просто так.
И его обвиняли во лжи.

Презирал этот мальчик солдатиков
оловянных
И другие веселые игры в войну.
Но окопом казались ему придорожные
котлованы,-
А такая фантазия ставилась тоже в вину.

Мальчик рос и мужал на тревожной недоброй
планете,
И, когда в сорок первом году зимой
Был убит он,
в его офицерском планшете
Я нашел небольшое письмо домой.

Над оврагом летели холодные белые тучи
Вдоль последнего смертного рубежа.
Предо мной умирал фантазер невезучий,
На шинель
кучерявую голову положа.

А в письме были те же мальчишечьи
небылицы.
Только я улыбнуться не мог…
Угол серой исписанной плотно страницы
Кровью намок…

…За спиной на ветру полыхающий Колпино,
Горизонт в невеселом косом дыму…
Здесь он жил.
Много разных историй накоплено
Было им.
Я поверил ему.

Спокойно спал в больших домах в Москве,
Но вдалеке от зданий крупноблочных,
В Литве — была бессонница и две
Собаки для прогулок заполночных.

По Вильнюсу бродя то здесь, то там,
Два поводка натянутых ременных
Держал в руке — и вывески на стенах
Читал при малом свете по складам.

По Вильнюсу, примерно в тот же час,
Двух собачонок женщина водила.
Бессонницу свою заполнить тщась,
Со мной болтала искренне и мило.

Мы не знакомы с ней по существу,—
Но именно она, уверен в этом,
Навеки осветила мне Литву
Бессонниц наших двуединым светом.

Был бой.
И мы устали до потери
Всего, чем обладает человек.
Шутил полковник:
— Сонные тетери…—
И падал от усталости на снег.

А нам и жить не очень-то хотелось,—
В том феврале, четвертого числа,
Мы перевоевали,
Наша смелость,
По правде, лишь усталостью была.

Нам не хотелось жить —
И мы уснули.
Быть может, просто спать хотелось нам.
Мы головы блаженно повернули
В глубоком сне
Навстречу нашим снам.

Мне снился сон.
В его широком русле
Скользил смоленый корпус корабля,
Соленым ветром паруса нагрузли,
Вселяя страх и душу веселя.

Мне снился сон о женщине далекой,
О женщине жестокой,
Как война.
Зовущими глазами с поволокой
Меня вела на палубу она.

И рядом с ней стоял я у штурвала,
А в прибережных чащах,
Невдали,
Кукушка так усердно куковала,
Чтоб мы со счета сбиться не могли.

И мы летели в прозелень куда-то.
Светало на обоих берегах.
Так спали полумертвые солдаты
От Шлиссельбурга в тысяче шагах.

Ночной костер случайного привала
Уже золой подернулся на треть.
Проснулся я.
Кукушка куковала,
И невозможно было умереть.

Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня,-
Ты жила и не жила.

Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.

В Серпухове
на вокзале,
В очереди на такси:
— Не посадим,-
мне сказали,-
Не посадим,
не проси.

Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков…

А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я —
печальник,
Еду няню хоронить.

От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы,
Была.

И жила большая сила
В няне маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.

И судить ее не судим,
Что, с землей порвавши связь,
К присоветованным людям
Из деревни подалась.

Может быть, не в этом дело,
Может, в чем-нибудь другом?..
Все, что знала и умела,
Няня делала бегом.

Вот лежит она, не дышит,
Стужей лик покойный пышет,
Не зажег никто свечу.
При последней встрече с няней,
Вместо вздохов и стенаний,
Стиснув зубы — и молчу.

Не скажу о ней ни слова,
Потому что все слова —
Золотистая полова,
Яровая полова.

Сами вытащили сани,
Сами лошадь запрягли,
Гроб с холодным телом няни
На кладбище повезли.

Хмур могильщик. Возчик зол.
Маются от скуки оба.
Ковыляют возле гроба,
От сугроба до сугроба
Путь на кладбище тяжел.

Вдруг из ветхого сарая
На данковские снега,
Кувыркаясь и играя,
Выкатились два щенка.

Сразу с лиц слетела скука,
Не осталось ни следа.
— Все же выходила сука,
Да в такие холода…

И возникнул, вроде скрипок,
Неземной какой-то звук.
И подобие улыбок
Лица высветило вдруг.

А на Сретенке в клетушке,
В полутемной мастерской,
Где на каменной подушке
Спит Владимир Луговской,
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит;
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не дает скучать Москве,
Не дает засохнуть глине.
По какой-то там из линий,
Славу богу, мы в родстве.

Он прервет свои исканья,
Когда я к нему приду,-
И могильную плиту
Няне вырубит из камня.

Ближе к пасхе дождь заладит,
Снег сойдет, земля осядет —
Подмосковный чернозем.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей,
Мы надгробье повезем.

Родина моя, Россия…
Няна… Дуня… Евдокия…

Своих учителей умел я радовать,
На муки шел, науки грыз гранит.
Но никогда не понимал, где складывать,
Где вычитанье делать надлежит.

Куда ни поползу, куда ни кинусь,
Один вопрос томит меня опять:
Под знаком плюс или под знаком минус
Все то, что осознал, воспринимать?

В Саратове
Меня не долечили,
Осколок
Из ноги не извлекли —
В потертую шинельку облачили,
На север в эшелоне повезли.

А у меня
Невынутый осколок
Свербит и ноет в стянутой ступне,
И смотрят люди со щербатых полок
Никак в теплушку не забраться мне.

Военная Россия
Вся в тумане,
Да зарева бесшумные вдали…
Саратовские хмурые крестьяне
В теплушку мне забраться помогли.

На полустанках
Воду приносили
И теплое парное молоко.
Руками многотрудными России
Я был обласкан просто и легко.

Они своих забот не замечали,
Не докучали жалостями мне,
По сыновьям, наверное, скучали.
А возраст мой
Сыновним был
Вполне.

Они порою выразятся
Круто,
Порою скажут
Нежного нежней,
А громких слов не слышно почему-то,
Хоть та дорога длится тридцать дней.

На нарах вместе с ними я качаюсь,
В телятнике на Ладогу качу,
Ни от кого ничем не отличаюсь
И отличаться вовсе не хочу.

Перед костром
В болотной прорве стыну,
Под разговоры долгие дремлю,
Для гати сухостой валю в трясину,
Сухарь делю,
Махоркою дымлю.

Мне б надо биографию дополнить,
В анкету вставить новые слова,
А я хочу допомнить,
Все допомнить,
Покамест жив и память не слаба.

О, этих рук суровое касанье,
Сердца большие, полные любви,
Саратовские хмурые крестьяне,
Товарищи любимые мои!

Нам котелками
нынче служат миски,
Мы обживаем этот мир земной,
И почему-то проживаем в Минске,
И осень хочет сделаться зимой.

Друг друга с опереттою знакомим,
И грустно смотрит капитан Луконин.
Поклонником я был.
Мне страшно было.
Актрисы раскурили всю махорку.
Шел дождь.
Он пробирался на галерку,
И первого любовника знобило.

Мы жили в Минске муторно и звонко
И пили спирт, водой не разбавляя.
И нами верховодила девчонка,
Беспечная, красивая и злая.

Гуляя с ней по городскому саду,
К друг другу мы ее не ревновали.
Размазывая темную помаду,
По очереди в губы целовали.

Наш бедный стол
всегда бывал опрятен —
И, вероятно, только потому,
Что чистый спирт не оставляет пятен.
Так воздадим же должное ему!

Еще война бандеровской гранатой
Влетала в полуночное окно,
Но где-то рядом, на постели смятой,
Спала девчонка
нежно и грешно.

Она недолго верность нам хранила,-
Поцеловала, встала и ушла.
Но перед этим
что-то объяснила
И в чем-то разобраться помогла.

Как раненых выносит с поля боя
Веселая сестра из-под огня,
Так из войны, пожертвовав собою,
Она в ту осень вынесла меня.

И потому,
однажды вспомнив это,
Мы станем пить у шумного стола
За балерину из кордебалета,
Которая по жизни нас вела.

Зачем понадобилось Еве
Срывать запретный этот плод —
Она еще не сознает.
Но грех свершен, и бог во гневе.

Вселился в змея сатана
И женщине внушал упрямо,
Что равной богу стать должна
Подруга кроткого Адама.

А дальше… Боже! Стыд и срам…
В грехе покаяться не смея,
На Еву валит грех Адам,
А та слагает грех на змея.

Я не желаю знать Добро
И Зло, от коих все недуги.
Верни мне, бог, мое ребро,—
Мы обойдемся без подруги.

Такой туман без края над полями,
Что можно заблудиться, запропасть.
Шершавый иней пойман тополями
На листья, не успевшие опасть.

Я плохо прежде понимал все это,
Я даром эту благодать имел —
Туманы предосеннего рассвета,
Земной покой на тридевять земель.
Я думал, что не может быть иначе,
Иной представить землю я не мог,
Когда над тихой сестрорецкой дачей
В туман вплетался утренний дымок,
И волны пену на берег кидали,
И с грохотом обрушивались близ
Угластых скал. И в утренние дали
Седые чайки между волн неслись
И, возвращаясь, свежесть приносили
В туманный, сонный, влажный Ленинград.
И не было земной осенней силе
Конца и края, смерти и преград.

К нам нелегко приходит пониманье,
Но эту красоту поймешь вдвойне,
Когда пройдешь в пороховом тумане
Полями в пепле, в свисте и огне.
И станет ясно, что просторы эти
До гроба в плоть и кровь твою вошли,
И ничего прекрасней нет на свете
Рассвета отвоеванной земли.

Вот и покончено со снегом,
С московским снегом голубым,—
Колес бесчисленных набегом
Он превращен в промозглый дым.

О, сколько разных шин! Не счесть их!
Они, вертясь наперебой,
Ложатся в елочку и в крестик
На снег московский голубой.

От стужи кровь застыла в жилах,
Но вдрызг разъезжены пути —
Погода зимняя не в силах
От истребленья снег спасти.

Москва от края и до края
Голым-гола, голым-гола.
Под шинами перегорая,
Снег истребляется дотла.

И сколько б ни валила с неба
На землю зимняя страда,
В Москве не будет больше снега,
Не будет снега никогда.

А Герострат не верил в чудеса. Он их считал опасною причудой.
Великий храм сгорел за полчаса, и от него осталась пепла груда.

Храм Артемиды. Небывалый храм по совершенству линий
соразмерных. Его воздвигли смертные богам —
и этим чудом превзошли бессмертных.

Но Герострат не верил в чудеса, он знал всему действительную
цену. Он верил в то, что мог бы сделать
сам. А что он мог? Поджечь вот эти стены.

Не славолюбец и не фантазер, а самый трезвый человек на
свете — вот он стоит. И смотрит на костер, который в мире
никому не светит.

Едва Карфаген возник, как уже стали поговаривать
о том, что он должен быть разрушен.

— У нас кончились ассигнования на строительство,
а на разрушения не использованы средства,- поговаривали в
римском сенате.- Поэтому, как ни прискорбно,
другого выхода нет: Карфаген должен быть разрушен.

Римляне с прискорбием согласились и стали понемножку
разрушать Карфаген.

Дело осложнялось тем, что жители Карфагена, мало сведущие в
бюджетных трудностях чуждой им Римской
империи, сильно тормозили разрушение своего города.

— Карфаген должен быть разрушен! — поговаривали
в римском сенате через год.

— Карфаген должен быть разрушен! — поговаривали
там через три года.

Римский бюджет переживал трудности.

И вместе с ним переживали трудности жители далекого
города Карфагена.

Не троньте, не троньте его кругов! Не троньте кругов Архимеда!..

Один из пришлых римлян-врагов с ученым вступает в беседу:

— К чему говорить о таком пустяке? — легат вопрошает с улыбкой.-
Ты строишь расчеты свои на песке,
на почве, особенно зыбкой.

Сказал — и услышал ответ старика:

— Солдат, вы меня извините. Но мудрость жива и в
сыпучих песках, а глупость — мертва и в граните.

— Ты, вижу, мастер красивых слов,- легат завершил беседу.- Старик,
я не трону твоих кругов.

Сказал — и убил Архимеда.

История мчится на всех парах, одни у нее заботы: уже архимеды
горят на кострах, восходят на эшафоты…

Они, архимеды, кладут кирпичи, другим уступая победу…

И ныне, как прежде, над миром звучит:
НЕ ТРОНЬТЕ КРУГОВ АРХИМЕДА!

Посещая этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.