Сила страстей – приходящее дело.
Силе другой потихоньку учись.
Есть у людей приключения тела.
Есть приключения мыслей и чувств.
Тело само приключений искало,
А измочалилось вместе с душой.
Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала,
Но показалось бы тоже чужой.

Всё же меня пожалела природа,
Или как хочешь её назови.
Установилась во мне, как погода,
Ясная, тихая сила любви.
Раньше казалось мне сила огромной,
Громко стучащей в большой барабан…
Стала тобой. В нашей комнате тёмной
Палец строжайше прижала к губам.

Младшенький наш неразборчиво гулит,
И разбудить его – это табу.
Старшенький каждый наш скрип караулит,
Новеньким зубом терзая губу.
Мне целоваться приказано тихо.
Плачь целоваться совсем не даёт.
Детских игрушек неразбериха
Стройный порядок вокруг создаёт.

И подчиняюсь такому порядку,
Где, словно тоненький лучик, светла
Мне подшивающая подкладку
Быстрая, бережная игла.
В дом я ввалился ещё не отпутав
В кожу вонзившиеся глубоко
Нитки всех злобных дневных лилипутов,-
Ты их распутываешь легко.

Так ли сильна вся глобальная злоба,
Вооружённая до зубов,
Как мы с тобой, безоружные оба,
И безоружная наша любовь?
Спит на гвозде моя мокрая кепка.
Спят на пороге тряпичные львы.
В доме всё крепко, и в жизни всё крепко,
Если лишь дети мешают любви.

Я бы хотел, чтобы высшим начальством
Были бы дети – начало начал.
Боже, как был Маяковский несчастен
Тем, что он сына в руках не держал!
В дни затянувшейся эпопеи,
Может быть, счастьем я бомбы дразню?
Как мне счастливым прожить, не глупея,
Не превратившимся в размазню?

Тёмные силы орут и грохочут –
Хочется им человечьих костей.
Ясная, тихая сила не хочет,
Чтобы напрасно будили детей.
Ангелом атомного столетья
Танки и бомбы останови
И объясни им, что спят наши дети,
Ясная, тихая сила любви.

Возле Братска, в посёлке Анзёба,
плакал рыжий хмельной кладовщик.
Это страшно всегда до озноба,
если плачет не баба — мужик.

И глаза беззащитными были
и кричали о боли своей,
голубые, насквозь голубые,
как у пьяниц и малых детей.

Он опять подливал, выпивая,
усмехался; «А, всё это блажь!»
И жена его плакала: «Ваня,
лучше выпей, да только не плачь».

Говорил он, тяжёлый, поникший,
как, попав под Смоленском в полон,
девятнадцатилетним парнишкой
был отправлен в Италию он:

«Но лопата, браток, не копала
в ограждённой от всех полосе,
а роса на шоссе проступала,
понимаешь — роса на шоссе!

И однажды с корзинкою мимо
итальянка-девчушечка шла,
и, что люди — голодные, мигом,
будто русской была, поняла.

Вся чернявая, словно грачонок,
протянула какой-то их фрукт
из своих семилетних ручонок,
как из бабьих жалетельных рук.

Ну а этим фашистам проклятым —
что им дети, что люди кругом,
и солдат её вдарил прикладом
и вдобавок ещё — сапогом.

И упала, раскинувши руки,
и затылок — весь в кровь о шоссе,
и заплакала горько, по-русски,
так, что сразу мы поняли все.

Сколько наша братва отстрадала,
оттерпела от дома вдали,
но чтоб эта девчушка рыдала,
мы уже потерпеть не могли.

И овчарок, солдат мы — в лопаты,
рассекая их сучьи хрящи,
ну а после уже — в автоматы.
Оказались они хороши.

И свобода нам хлынула в горло,
и, вертлявая, словно юла,
к партизанам их тамошним в горы
та девчушечка нас повела.

Были там и рабочие парни,
и крестьяне — все дрались на ять!
Был священник, по-ихнему «падре»
(так что бога я стал уважать).

Мы делили затяжки, и пули,
и любой сокровенный секрет,
и порою, ей-богу, я путал,
кто был русский в отряде, кто — нет.

Что оливы, браток, что берёзы —
это, в общем, почти всё равно.
Итальянские, русские слёзы
и любые — всё это одно…»

«А потом?» —
«А потом при оружье
мы входили под музыку в Рим.
Гладиолусы плюхались в лужи,
и шагали мы прямо по ним.

Развевался и флаг партизанский,
и французский, и английский был,
и зебрастый американский…
Лишь про нашенский Рим позабыл.

Но один старичишка у храма
подошёл и по-русски сказал:
«Я шофёр из посольства Сиама.
Наш посол был фашист… Он сбежал…

Эмигрант я, но родину помню.
Здесь он, рядом, тот брошенный дом.
Флаг, взгляните-ка, — алое поле, —
только лев затесался на нём».

И тогда, не смущаясь нимало,
финкарями спороли мы льва,
но чего-то ещё не хватало —
мы не поняли даже сперва.

А чернявый грачонок — Мария,
(да простит ей сиамский посол!)
хвать-ка ножницы из барберии
да и шварк от юбчонки подол!

И чего-то она верещала,
улыбалась — хитрёхонько так,
и чего-то она вырезала,
а потом нашивала на флаг.

И взлетел — аж глаза стали мокнуть
у братвы загрубелой, лютой —
красный флаг, а на нём серп и молот
из юбчонки девчушечки той…»

«А потом?»
Похмурел он, запнувшись,
дёрнул спирта под сливовый джем,
а лицо было в детских веснушках
и в морщинах — не детских совсем.

«А потом через Каспий мы плыли,
улыбались, и в пляс на борту.
Мы героями вроде как были,
но героями — лишь до Баку.

Гладиолусами не встречали,
а встречали, браток, при штыках.
По-немецки овчарки рычали
на отечественных поводках.

Конвоиров безусые лица
с подозреньем смотрели на нас,
и кричали мальчишки нам: «Фрицы!» —
так, что слёзы вставали у глаз.

Весь в прыщах лейтенант-необстрелок
в форме новенькой — так его мать! —
нам спокойно сказал: «Без истерик!» —
и добавил: «Оружие сдать!»

Мы на этот приказ наплевали,
мы гордились оружьем своим:
«Нам без боя его не давали,
и без боя его не сдадим».

Но солдатики нас по-пастушьи
привели, как овец, сосчитав,
к так знакомой железной подружке
в так знакомых железных цветах.

И куда ты негаданно делась
в нашей собственной кровной стране,
партизанская прежняя смелость?
Или, может, приснилась во сне?

Опустили мы головы низко
и оружие сдали легко.
До Италии было не близко.
До свободы — совсем далеко.

Я, сдавая оружье и шмотки,
под рубахою спрятал тот флаг,
но его отобрали при шмоне:
«Недостоин, — сказали, — ты враг…»

И лежал на оружье безмолвном,
что досталось нам в битве святой,
красный флаг, а на нём — серп и молот
из юбчонки девчушечки той…»

«А потом?»
Усмехнулся он желчно,
после спирту ещё пропустил
да и ложкой комкастого джема,
искривившись, его подсластил.

Вновь лицо он сдержал через силу
и не знал, его спрятать куда.
«А, не стоит… Что было — то было.
Только б не было так никогда.

Завтра рано вставать мне — работа.
Ну а будешь в Италии ты:
где-то в городе Монте-Ротонда
там живут партизаны-браты.

И Мария — вся в чёрных колечках,
а теперь уж в седых — столько лет…
Передай — если помнит, конечно, —
ей от рыжего Вани привет.

Ну не надо про лагерь, понятно.
Как сказал — что прошло, то прошло.
Ты скажи им — им будет приятно:
«В общем, Ваня живёт хорошо…»

Ваня, всё же я в Монте-Ротонде
побывал, как просил меня ты.
Там крестьянин, шофёр и ремонтник
обнимали меня, как браты.

Не застал я сеньоры Марии.
На минуту зашёл в её дом,
и взглянули твои голубые
С фотографии — рядом с Христом.

Меня спрашивали и крестьяне,
и священник, и дровосек:
«Как там Ванья? Как Ванья? Как Ванья? —
И вздыхали: — Какой человек!»

Партизаны стояли рядами —
столько их для расспросов пришло,
и твердил я, скрывая рыданья:
«В общем, Ваня живёт хорошо».

Были мы ни пьяны, ни тверёзы —
просто пели и пили вино.
Итальянские, русские слёзы
и любые — всё это одно.

Что ж ты плачешь, опять наливая,
что ж ты цедишь: «А, всё это — блажь!»?
Тебя помнит Италия, Ваня,
и запомнит Россия. Не плачь.

Под невыплакавшейся ивой
я задумался на берегу:
как любимую сделать счастливой?
Может, этого я не могу?

Мало ей и детей, и достатка,
жалких вылазок в гости, в кино.
Сам я нужен ей — весь, без остатка,
а я весь — из остатков давно.

Под эпоху я плечи подставил,
так, что их обдирало сучьё,
а любимой плеча не оставил,
чтобы выплакалась в плечо.

Не цветы им даря, а морщины,
возложив на любимых весь быт,
воровски изменяют мужчины,
а любимые — лишь от обид.

Как любимую сделать счастливой?
С чем к ногам её приволокусь,
если жизнь преподнёс ей червивой,
даже только на первый надкус?

Что за радость — любимых так часто
обижать ни за что ни про что?
Как любимую сделать несчастной —
знают все. Как счастливой — никто.

Смири гордыню — то есть гордым будь.
Штандарт — он и в чехле не полиняет.
Не плачься, что тебя не понимают, —
поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь.

Не самоутверждайся. Пропадёт,
подточенный тщеславием, твой гений,
и жажда мелких самоутверждений
лишь к саморазрушенью приведёт.

У славы и опалы есть одна
опасность — самолюбие щекочут.
Ты ордена не восприми как почесть,
не восприми плевки как ордена.

Не ожидай подачек добрых дядь
и, вытравляя жадность, как заразу,
не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу,
тот беден тем, что не умеет ждать.

Пусть даже ни двора и ни кола,
не возвышайся тем, что ты унижен.
Будь при деньгах свободен, словно нищий,
не будь без денег нищим никогда!

Завидовать? Что может быть пошлей!
Успех другого не сочти обидой.
Уму чужому втайне не завидуй,
чужую глупость втайне пожалей.

Не оскорбляйся мнением любым
в застолье, на суде неумолимом.
Не добивайся счастья быть любимым, —
умей любить, когда ты нелюбим.

Не превращай талант в козырный туз.
Не козыри — ни честность ни отвага.
Кто щедростью кичится — скрытый скряга,
кто смелостью кичится — скрытый трус.

Не возгордись ни тем, что ты борец,
ни тем, что ты в борьбе посередине,
и даже тем, что ты смирил гордыню,
не возгордись — тогда тебе конец.

Дай бог слепцам глаза вернуть
и спины выпрямить горбатым.
Дай бог быть богом хоть чуть-чуть,
но быть нельзя чуть-чуть распятым.

Дай бог не вляпаться во власть
и не геройствовать подложно,
и быть богатым — но не красть,
конечно, если так возможно.

Дай бог быть тертым калачом,
не сожранным ничьею шайкой,
ни жертвой быть, ни палачом,
ни барином, ни попрошайкой.

Дай бог поменьше рваных ран,
когда идет большая драка.
Дай бог побольше разных стран,
не потеряв своей, однако.

Дай бог, чтобы твоя страна
тебя не пнула сапожищем.
Дай бог, чтобы твоя жена
тебя любила даже нищим.

Дай бог лжецам замкнуть уста,
глас божий слыша в детском крике.
Дай бог живым узреть Христа,
пусть не в мужском, так в женском лике.

Не крест — бескрестье мы несем,
а как сгибаемся убого.
Чтоб не извериться во всем,
Дай бог ну хоть немного Бога!

Дай бог всего, всего, всего
и сразу всем — чтоб не обидно…
Дай бог всего, но лишь того,
за что потом не станет стыдно.

Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз…
Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно — возмездье — настает.
«Предатель!»- дождь тебя наотмашь бьет.
«Предатель!»- ветки хлещут по лицу.
«Предатель!»- эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо
простит сейчас, да и простит еще,
и только те печальные глаза
простят все то, чего прощать нельзя…

Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы — как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.

А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.

У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.

И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.

Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!

Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?

Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.

Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.

Тот, кто любит цветы,
Тот, естественно, пулям не нравится.
Пули — леди ревнивые.
Стоит ли ждать доброты?
Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе,
Ты убита за то, что любила цветы.

Это было Чистейших надежд выражение,
В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс,
Ты вложила цветок
В держимордово дуло ружейное
И сказала: «Цветы лучше пуль».

Не дарите цветов государству,
Где правда карается.
Государства такого отдарок циничен, жесток.
И отдарком была тебе, Аллисон Краузе,
Пуля,
Вытолкнувшая цветок.

Пусть все яблони мира
Не в белое — в траур оденутся!
Ах, как пахнет сирень,
Но не чувствуешь ты ничего.
Как сказал президент про тебя,
Ты «бездельница».
Каждый мертвый — бездельник,
Но это вина не его.

Встаньте, девочки Токио,
Мальчики Рима,
Поднимайте цветы
Против общего злого врага!
Дуньте разом на все одуванчики мира!
О, какая великая будет пурга!

Собирайтесь, цветы, на войну!
Покарайте карателей!
За тюльпаном тюльпан,
За левкоем левкой,
Вырываясь от гнева
Из клумб аккуратненьких,
Глотки всех лицемеров
Заткните корнями с землей!

Ты опутай, жасмин,
Миноносцев подводные лопасти!
Залепляя прицелы,
Ты в линзы отчаянно впейся, репей!
Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы,
И скрутите винты самолетов,
Беременных смертью детей!

Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже!
Пусть приятно касаться
Девической нежной щеки, —
Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам!
Подлинней, поострей отрастите шипы!

Собирайтесь, цветы, на войну!
Защитите прекрасное!
Затопите шоссе и проселки,
Как армии грозный поток,
И в колонны людей и цветов
Встань, убитая Аллисон Краузе,
Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Посещая этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.