1. До

Ясно помню большой кинозал,
Где собрали нас, бледных и вялых, —
О, как часто я после бывал
По работе в таких кинозалах!
И ведущий с лицом, как пятно,
Говорил — как в застойные годы
Представлял бы в музее кино
«Амаркорд» или «Призрак свободы».
Вот, сказал он, смотрите. (В дыму
Шли солдаты по белому полю,
После били куранты…) «Кому
Не понравится — я не неволю».

Что там было еще? Не совру,
Не припомню. Какие-то залпы,
Пары, споры на скудном пиру…
Я не знаю, что сам показал бы,
Пробегаясь по нынешним дням
С чувством нежности и отвращенья,
Представляя безликим теням
Предстоящее им воплощенье.

Что я им показал бы? Бои?
Толпы беженцев? Толпы повстанцев?
Или лучшие миги свои —
Тайных встреч и опять-таки танцев,
Или нищих в московском метро,
Иль вояку с куском арматуры,
Или школьников, пьющих ситро
Летним вечером в парке культуры?
Помню смутную душу свою,
Что, вселяясь в орущего кроху,
В метерлинковском детском раю
По себе выбирала эпоху,
И уверенность в бурной судьбе,
И еще пятерых или боле,
Этот век приглядевших себе
По охоте, что пуще неволи.

И поэтому, раз уж тогда
Мы, помявшись, сменили квартиру
И сказали дрожащее «Да»
Невозможному этому миру, —
Я считаю, что надо и впредь,
Бесполезные слезы размазав,
Выбирать и упрямо терпеть
Без побегов, обид и отказов.
Быть-не быть? Разумеется, быть,
Проклиная окрестную пустошь.
Полюбить-отпустить? Полюбить,
Даже зная, что после отпустишь.
Покупать-не купить? Покупать,
Все, что есть, из мошны вытрясая.
Что нам толку себя упрекать,
Между «да» или «нет» зависая?

Потому что мы молвили «да»
Всем грядущим обидам и ранам,
Покидая уже навсегда
Темный зал с мельтешащим экраном,
Где фигуры без лиц и имен —
Полутени, получеловеки —
Ждут каких-нибудь лучших времен
И, боюсь, не дождутся вовеки.

2. После

Так и вижу подобье класса,
Форму несколько не по мне,
Холодок рассветного часа,
Облетающий клен в окне,
Потому что сентябрь на старте
(Что поделаешь, я готов).
Сплошь букеты на каждой парте —
Где набрали столько цветов?
Примечаю, справиться силясь
С тайной ревностью дохляка:
Изменились, поизносились,
Хоть и вытянулись слегка.
Вид примерных сынков и дочек —
Кто с косичкой, кто на пробор.
На доске — учительский почерк:
Сочиненье «Как я провел
Лето».

Что мне сказать про лето?
Оглянусь — и передо мной
Океан зеленого цвета,
Хрусткий, лиственный, травяной,
Дух крапивы, чертополоха,
Город, душный от тополей…
Что ж, провел я его неплохо.
Но они, видать, веселей.
Вон Петров какой загорелый —
На Канары летал, пострел.
Вон Чернов какой обгорелый —
Не иначе, в танке горел.
А чего я видал такого
И о чем теперь расскажу —
Кроме Крыма, да Чепелева,
Да соседки по этажу?
И спросить бы, в порядке бреда,
Так ли я его проводил,
Не учителя, так соседа —
Да сижу, как всегда, один.
Все, что было, забыл у входа,
Ничего не припас в горсти…
Это странное время года
Трудно правильно провести.

Впрочем, стану еще жалеть я!
У меня еще есть слова.
Были усики и соцветья,
Корни, стебли, вода, трава,
Горечь хмеля и медуницы,
Костяника, лесной орех,
Свадьбы, похороны, больницы —
Все как водится, как у всех.
Дважды спасся от пистолета.
Занимал чужие дома.
Значит, все это было лето.
Даже, значит, когда зима.

Значит, дальше — сплошная глина,
Вместо целого — град дробей,
Безысходная дисциплина —
Все безличнее, все грубей.
А заснешь — и тебе приснится,
Осязаема и близка,
Менделеевская таблица
Камня, грунта, воды, песка.

Мой дух скудеет. Осталось тело лишь,
Но за него и гроша не дашь.
Теперь я понял, что ты делаешь:
Ты делаешь карандаш.

Как в студенческом пересказе,
Где сюжет неприлично гол,
Ты обрываешь ветки и связи
И оставляешь ствол.

Он дико смотрится в роще,
На сквозняке, в сосняке,
Зато его проще
Держать в руке.

И вот — когда я покину
Все, из чего расту,
Ты выдолбишь сердцевину
И впустишь пустоту,

Чтоб душа моя не мешала
Разбирать письмена твои, —
Это что касается жала
Мудрой змеи.

Что до угля, тем паче
Пылающего огнем, —
Это не входит в твои задачи.
Что тебе в нем?

Ты более сдержан,
Рисовка тебе претит.
У тебя приготовлен стержень —
Графит.

Он черен — и к твоему труду
Пригоден в самый раз.
Ты мог его закалить в аду,
И это бы стал алмаз —

Ледяная нежить,
Прямизна и стать…
Но алмазами режут,
А ты намерен писать.

И когда после всех мучений
Я забыл слова на родном —
Ты, как всякий истинный гений,
Пишешь сам, о себе одном.

Ломая, переворачивая,
Затачивая, чиня,
Стачивая, растрачивая
И грея в руке меня.

1997

Я дыра, я пустое место, щель, зиянье, дупло, труха,
Тили-тили-тесто, невеста в ожидании жениха,
След, который в песке оттиснут, знак, впечатанный в известняк,
Тот же выжженный ствол (фрейдистов просят не возбуждаться так).

Я дыра, пустота, прореха, обретающая черты // этих 2 строк
Лишь при звуке чужого эха, по словам другой пустоты. // в «Последнем времени» нет
Все устроенные иначе протыкают меня рукой.
Я не ставлю себе задачи и не знаю, кто я такой.
Я дыра, я пространство между тьмой и светом, ночью и днем,
Заполняющее одежду — предоставленный мне объем.
Лом, оставшийся от прожекта на штыки его перелить.
Дом, который построил некто, позабыв его населить.

Я дыра, пустота, пространство, безграничья соблазн и блуд,
Потому что мои пристрастья ограничены списком блюд,
Я дыра, пустота, истома, тень, которая льнет к углам,
Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам,
Обе правды во мне валетом, я не зол и не милосерд,
Я всеядный, амбивалентный полый черт без примет и черт,
Обезличенный до предела, не вершащий видимых дел,
Ощущающий свое тело лишь в присутствии прочих тел,
Ямка, выбитая в твердыне, шарик воздуха в толще льда,
Находящий повод к гордыне в том, что стоит только стыда.

Я дыра, пролом в бастионе, дырка в бублике, дверь в стене
Иль глазок в двери (не с того ли столько публики внемлет мне?),
Я просвет, что в тучах оставил ураган, разгоняя мрак,
Я — кружок, который протаял мальчик, жмущий к стеклу пятак,
Я дыра, пустота, ненужность, образ бренности и тщеты,
Но попавши в мою окружность, вещь меняет свои черты.

Не имеющий ясной цели, называющий всех на вы,
Остающийся на постели оттиск тела и головы,
Я — дыра, пустота, никем не установленное лицо,
Надпись, выдолбленная в камне, на Господнем пальце кольцо.

1995

Оторвется ли вешалка у пальто,
Засквозит ли дырка в кармане правом,
Превратится ли в сущее решето
Мой бюджет, что был искони дырявым, —

Все спешу латать, исправлять, чинить,
Подшивать подкладку, кроить заплатку,
Хоть и кое-как, на живую нить,
Вопреки всемирному беспорядку.

Ибо он не дремлет, хоть спишь, хоть ешь,
Ненасытной молью таится в шубе,
Выжидает, рвется в любую брешь,
Будь то щель в полу или дырка в зубе.

По ночам мигает в дверном глазке —
То очнется лампочка, то потухнет, —
Не побрезгует и дырой в носке
(От которой, собственно, все и рухнет).

Торопясь, подлатываю ее,
Заменяю лампочку, чтоб сияла,
Защищаю скудное бытие,
Подтыкаю тонкое одеяло.

Но и сам порою кажусь себе
Неучтенной в плане дырой в кармане,
Промежутком, брешью в чужой судьбе,
А не твердым камнем в Господней длани.

Непорядка признак, распада знак,
Я соблазн для слабых, гроза для грозных,
Сквозь меня течет мировой сквозняк,
Неуютный хлад, деструктивный воздух.

Оттого скудеет день ото дня
Жизнь моя, клонясь к своему убытку.
Это мир подлатывает меня,
Но пока еще на живую нитку.

1996

Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ.
Все наши фиоритуры не стоят наших затрат.
Умение строить куры, искусство уличных драк —
Все выше литературы. Я правда думаю так.

Покупка вина, картошки, авоська, рубли, безмен
Важнее спящих в обложке банальностей и подмен.
Уменье свободно плавать в пахучей густой возне
Важнее уменья плавить слова на бледном огне.

Жизнь выше любой удачи в познании ремесла,
Поскольку она богаче названия и числа.
Жизнь выше паскудной страсти ее загонять в строку,
Как целое больше части, кипящей в своем соку.

Искусство — род сухофрукта, ужатый вес и объем,
Потребный только тому, кто не видел фрукта живьем.
Страдальцу, увы, не внове забвенья искать в труде,
Но что до бессмертия в слове — бессмертия нет нигде.

И ежели в нашей братье найдется один из ста,
Который пошлет проклятье войне пера и листа,
И выскочит вон из круга в размокнутый мир живой —
Его обниму, как друга, к плечу припав головой.

Скорее туда, товарищ, где сплавлены рай и ад
В огне веселых пожарищ, — а я побреду назад,
Где светит тепло и нежаще убогий настольный свет —
Единственное прибежище для всех, кому жизни нет.

1996

Пусть так. Я прав.
Р.-М. Рильке

Мечтая о надежности семьи,
Забыв о детских бреднях, юных сплетнях,
Любимейшие девушки мои
Выходят замуж за сорокалетних.
Они звонят меня предупредить, —
Уже почти как друга или брата, —
Они с улыбкой просят заходить,
Но радуются как-то виновато.

Есть выбор: дом-гора и дом-дыра.
Нора, где скрип пера и плачут дети.
Что я могу вам дать? А вам пора:
Написан Вертер. Не держу. Идите.

Пусть так. Он прав. Ты с ним. Вы есть. Нас нет.
Прощай. Я буду тени незаметней.
Когда-нибудь мне будет сорок лет.
Я встречусь со своей двадцатилетней.
Я встречу взгляд ее бездонных глаз.
Она не отведет их. Так и выйдет.
И юноша, родившийся сейчас, —
О наш удел! — меня возненавидит.

Прости меня, о юноша! Прости!
Не шляйся по Москве, не бей бутылок,
Сумей зажать отчаянье в горсти
И не бросай проклятий ей в затылок:
Все таковы они! Пусть так. Я прав.
Их дело — глотку драть в семейных ссорах,
А наш удел — закусывать рукав
И выжидать, когда нам будет сорок.

О юноша! Найди довольно сил
Не закоснеть в отчаянье и злобе,
Простить ее, как я ее простил,
И двинуть дальше, захромав на обе,
Уйти из дома в каплющую тьму
В уже ненужной новенькой «аляске»
И написать послание тому,
Кто дрыгает ножонками в коляске.

1989

Юность смотрит в телескоп.
Ей смешон разбор детальный.
Бьет восторженный озноб
От тотальности фатальной.
И поскольку бытиё
Постигается впервые,
То проблемы у нее
Большей частью мировые,
Так что как ни назови —
Получается в итоге
Все о дружбе и любви,
Одиночестве и Боге.
Юность пробует парить
И от этого чумеет,
Любит много говорить,
Потому что не умеет.

Зрелость смотрит в микроскоп.
Мимо Бога, мимо черта,
Ибо это — между строк.
В окуляре — мелочовка:
Со стиральным порошком,
Черным хлебом, черствым бытом,
И не кистью, а мелком,
Не гуашью, а графитом.
Побеждая тяжесть век,
Приопущенных устало,
Зрелость смотрит снизу вверх,
Словно из полуподвала, —
И вмещает свой итог,
Взгляд прицельный, микроскопный, —
В беглый штрих, короткий вздох
И в хорей четырехстопный.

1990

И все поют стихи Булата
На этом береге высоком…
Юнна Мориц

На одном берегу Окуджаву поют
И любуются вешним закатом.
На другом берегу подзатыльник дают
И охотно ругаются матом.

На одном берегу сочиняют стихи,
По заоблачным высям витают,
На другом берегу совершают грехи
И почти ничего не читают.

На другом берегу зашибают деньгу
И бахвалятся друг перед другом,
И поют, и кричат… а на том берегу
Наблюдают с брезгливым испугом.

Я стою, упираясь руками в бока,
В берега упираясь ногами,
Я стою. Берега разделяет река,
Я как мост меж ее берегами.

Я как мост меж двумя берегами врагов
И не знаю труда окаянней.
Я считаю, что нет никаких берегов,
А один островок в океане.

Так стою, невозможное соединя,
И во мне несовместное слито,
Потому что с рожденья пугали меня
Неприязненным словом «элита»,

Потому что я с детства боялся всего,
Потому что мне сил не хватало,
Потому что на том берегу большинство,
А на этом достаточно мало…

И не то чтобы там, на одном берегу,
Были так уж совсем бездуховны,
И не то чтобы тут, на другом берегу,
Были так уж совсем безгреховны, —

Но когда на одном утопают в снегу,
На другом наслаждаются летом,
И совсем непонятно на том берегу
То, что проще простого на этом.

Первый берег всегда от второго вдали,
И увы, это факт непреложный.
Первый берег корят за отрыв от земли —
Той, заречной, противоположной.

И когда меня вовсе уверили в том, —
А теперь понимаю, что лгали, —
Я шагнул через реку убогим мостом
И застыл над ее берегами,

И все дальше и дальше мои берега,
И стоять мне недолго, пожалуй,
И во мне непредвиденно видят врага
Те, что пели со мной Окуджаву…

Одного я и вовсе понять не могу
И со страху в лице изменяюсь, —
Что с презрением глядят на другом берегу,
Как шатаюсь я, как наклоняюсь,

Как руками машу, и сгибаюсь в дугу,
И держусь на последнем пределе…
А когда я стоял на своем берегу,
Так почти с уваженьем глядели!..

1986

Снизу пшикнул сжатый воздух. Люди
вышли на перрон.
В.Антонов, «Графоман».

В пригородной электричке, грязной, мерзлой, нежилой, наблюдаю по привычке лица
едущих со мной. Вот у двери мерзнет шлюха — запахнула пальтецо. Отрешенная
старуха солит серое яйцо. Некто углубился в чтенье — «Труд», вторая полоса.
Лыжница от ожиренья хочет убежать в леса. Парень в рыжем полушубке, лет
примерно двадцати, обнимает девку в юбке типа «Господи, прости!».

Ненавижу приоткрытость этих пухлых, вялых губ, эту чахлую небри- тость, эти
брови, этот чуб, ненавижу эту руку на податливом плече, эту скуку, эту суку!
Ненавижу вообще!

Подмосковные пейзажи, вы мучительны весной! Над кустарником и да- же над
полоскою лесной — дух безлюдья, неуюта, холод, пустота, пе- чаль… Если он
и мил кому-то, то волкам, и то едва ль. В этих ветках оголенных и на улицах
пустых — горечь ветров раскаленных и степей не- обжитых. Одинокий призрак
стога, почерневшие дома… И железная дорога безысходна и пряма.

Ветер носит клочья дыма, бьется в окна, гнет кусты. Носит пачку с маркой
«Прима» и газетные листы, и бумажку от конфеты, выцветшую от дождей,
и счастливые портреты звезд, героев и вождей, и пластмассовые вилки,
и присохшие куски, корки, косточки, обмылки, незашитые носки, отлетевшие
подметки, оброненные рубли, — тени, призраки, ошметки наших ползаний в пыли.
Непристойные картинки, пыль, троллейбусный билет, прошлогодние снежинки
и окурки сигарет.

Выдох на последнем слоге, вход, и выдох, и опять!

Уберите ваши ноги!

Дайте голову поднять!

1986

…И если даже, — я допускаю, —
Отправить меня на Северный полюс,
И не одного, а с целым гаремом,
И не во времянку, а во дворец;

И если даже — вполне возможно —
Отправить тебя на самый экватор,
Но в окружении принцев крови,
Неотразимых, как сто чертей;

И если даже — ну, предложим —
Я буду в гареме пить ркацители,
А ты в окружении принцев крови
Шампанским брызгать на ананас;

И если даже — я допускаю,
И если даже — вполне возможно,
И если даже — ну, предположим, —
Осуществится этот расклад,

То все равно в какой-то прекрасный
Момент — о, как он будет прекрасен! —
Я расплююсь со своим гаремом,
А ты разругаешься со своим,

И я побегу к тебе на экватор,
А ты ко мне — на Северный полюс,
И раз мы стартуем одновременно
И с равной скоростью побежим,

То, исходя из законов движенья
И не сворачивая с дороги,
Мы встретимся ровно посередине…
А это как раз и будет Москва!

1987

Среди пустого луга,
В медовой дымке дня
Лежит моя подруга,
Свернувшись близ меня.

Цветет кипрей, шиповник,
Медвяный травостой,
И я, ее любовник,
Уснул в траве густой.

Она глядит куда-то
Поверх густой травы,
Поверх моей косматой
Уснувшей головы —

И думает, какая
Из центробежных сил
Размечет нас, ломая
Остатки наших крыл.

Пока я сплю блаженно,
Она глядит туда,
Где адская геенна
И черная вода,

Раскинутые руки,
Объятье на крыльце,
И долгие разлуки,
И вечная — в конце.

Пока ее геенной
Пугает душный зной —
Мне снится сон военный,
Игрушечный, сквозной.

Но сны мои не вещи,
В них предсказаний нет.
Мне снятся только вещи,
И запахи, и цвет.

Мне снится не разлука,
Чужая сторона,
А заросли, излука
И, может быть, она.

И этот малахитный
Ковер под головой —
С уходом в цвет защитный,
Военно-полевой.

Мне снятся автоматы,
Подсумки, сапоги,
Какие-то квадраты,
Какие-то круги.

2000

Ангел, девочка, Психея,
Легкость, радость бытия, —
Сердце стонет, холодея:
Как я буду без тебя?
Как-то без твоей подсветки
Мне глядеть на этот свет,
Эти зябнущие ветки,
На которых листьев нет,
Ноздреватость корки черной
На подтаявшем снегу…
Мир, тобой неосвещенный,
Как-то вынести смогу?
Холодок передрассветный,
Пес ничей, киоск газетный,
Лед, деревья, провода,
Мир бестрепетный, предметный,
Неподвижный, безответный, —
Как я буду в нем тогда?

Как мне с этим расставаньем,
С этим холодом в груди?
До весны с тобой дотянем, —
Ради Бога, погоди!
Там-то, весело старея,
Век свой будем вековать, —
Я твой псих, а ты Психея,
Вместе будем психовать…

Лепет, трепет, колыханье,
Пляска легкого огня,
Ангел мой, мое дыханье, —
Как ты будешь без меня?
Как-то там, без оболочки,
На ветру твоих высот,
Где листок укрылся в почке,
Да и та едва спасет?
Полно, хватит, успокойся!
Над железной рябью крыш,
Выбив мутное оконце,
Так и вижу — ты летишь.
Ангел мой, мое спасенье,
Что ты помнишь обо мне
В этой льдистой, предвесенней,
Мартовской голубизне?
Как пуста моя берлога —
Та, где ты со мной была!
Ради Бога, ради Бога,
Погоди, помедли, пого…

(Звон разбитого стекла).

1990

Я не делал особого зла, вообще говоря,
Потому что такие дела, вообще говоря,
Обязательно требуют следовать некой идее,
А идей у меня без числа, вообще говоря.

Я без просьбы не делал добра, вообще говоря,
потому что приходит пора, вообще говоря —
Понимаешь, что в жизнь окружающих
страшно вторгаться
Даже легким движеньем пера, вообще говоря.

Непричастный к добру и ко злу, вообще говоря,
Я не стану подобен козлу, вообще говоря,
Что дрожит и рыдает, от страха упав на колени,
О своих пред Тобою заслугах вотще говоря.

Понимаю своих врагов. Им и вправду со мною плохо.
Как отчетлива их шагов неизменная подоплека!
Я не вписываюсь в ряды, выпадая из парадигмы
Даже тех страны и среды, что на свет меня породили,
И в руках моих мастерок — что в ряду овощном фиалка.
Полк, в котором такой стрелок, неизбежно терпит фиаско.
Гвозди гнутся под молотком, дно кастрюли покрыла копоть,
Ни по пахоте босиком, ни в строю сапогом протопать.
Одиночество — тяжкий грех. Мне чужой ненавистен запах.
Я люблю себя больше всех высших принципов, вместе взятых.
Это только малая часть. Общий перечень был бы долог.
Хватит названного — подпасть под понятье «полный подонок».

Я и сам до всего допер. Понимаю сержанта Шмыгу,
Что смотрел на меня в упор и читал меня, будто книгу:
Пряжка тусклая на ремне, на штанах пузыри и пятна —
Все противно ему во мне! Боже, как это мне понятно!
Понимаю сержантский гнев, понимаю сверстников в школе —
Но взываю, осатанев: хоть меня бы кто понял, что ли!
Человек — невеликий чин. Положенье мое убого.
У меня не меньше причин быть скотиной, чем у любого.

Кошка, видя собственный хвост, полагает, что все хвостаты,
Но не так-то я, видно, прост, как просты мои супостаты.
Оттого-то моей спине нет пощады со дня рожденья,
И не знать состраданья мне, и не выпросить снисхожденья,
Но и гордости не заткнуть. Выше голову! Гей, ромале!
Я не Шмыга какой-нибудь, чтобы все меня понимали.

Елене Шубиной

…И чувство, блин, такое (кроме двух-трех недель), как если бы всю жизнь
прождал в казенном доме решения своей судьбы.

Мой век тянулся коридором, где сейфы с кипами бумаг, где каждый стул скрипел
с укором — за то, что я сидел не так. Линолеум под цвет паркета, убогий стенд
для стенгазет, жужжащих ламп дневного света неумолимый мертвый свет…

В поту, в смятенье, на пределе — кого я жду, чего хочу? К кому на очередь?
К судье ли, к менту, к зубному ли врачу? Сижу, вытягивая шею: машинка, шорохи,
возня… Но к двери сунуться не смею, пока не вызовут меня. Из прежней жизни
уворован без оправданий, без причин, занумерован, замурован, от остальных
неотличим, часами шорохам внимаю, часами скрипа двери жду — и все яснее
понимаю, что так же будет и в аду: ладони потны, ноги ватны, за дверью ходят
и стучат… Все буду ждать: куда мне — в ад ли?

И не пойму, что это ад.

Жужжанье. Полдень. Три. Четыре. В желудке ледянистый ком. Курю в заплеванном
сортире с каким-то тихим мужиком, в дрожащей, непонятной спешке глотаю дым,
тушу бычки — и вижу по его усмешке, что я уже почти, почти, почти, как он!
Еще немного — и я уже достоин глаз того, невидимого Бога, не различающего
нас.

Но Боже! Как душа дышала, как пела, бедная, когда мне секретарша разрешала
отсрочку Страшного суда! Когда майор военкоматский — с угрюмым лбом и жестким
ртом — уже у края бездны адской мне говорил: придешь потом!

Мой век учтен, прошит, прострочен, мой ужас сбылся наяву, конец из милости
отсрочен — в отсрочке, в паузе живу. Но в первый миг, когда, бывало, отпустят
на день или два — как все цвело и оживало и как кружилась голова, когда,
благодаря за милость, взмывая к небу по прямой, душа смеялась, и молилась,
и ликовала, Боже мой.

1998

Посещая этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.