Вышел месяц из тумана —
и на много лет
над могилою Романа
синий-синий свет.

Свет печальный, синий-синий,
лёгкий, неземной
над Свердловском, над Россией,
даже надо мной.

Я свернул к тебе от скуки,
было по пути,
с папироской, руки в брюки,
говорю: прости.

Там, на ангельском допросе
всякий виноват,
за фитюли-папиросы
не сдавай ребят.

А не то, Роман, под звуки
золотой трубы
за спины закрутят руки
ангелы-жлобы.

В лица наши до рассвета
наведут огни,
отвезут туда, где это
делают они.

Так и мы сойдём с экрана, —
не молчи в ответ.
Над могилою Романа
только синий свет.

16:01

— Господи, это я мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
— Это мои друзья.
На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.
— Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви високосной весной, слышь меня, основной!
— Кто эти мудочёсы?
— Это — со мной!

15:50

Над домами, домами, домами
голубые висят облака —
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит…
никогда никуда мы не сгинем,
Мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной, —
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…

15:39

Еще не погаснет жемчужин
соцветие в городе том,
а я просыпаюсь, разбужен

протяжным фабричным гудком.

Идет на работу кондуктор,
шофер на работу идет.
Фабричный плохой репродуктор
огромную песню поет.

Плохой репродуктор фабричный,
висящий на красной трубе,
играет мотив неприличный,
как будто бы сам по себе.

Но знает вся улица наша,
а может, весь микрорайон:
включает его дядя Паша,
контужен фугаскою он.

А я, собирая свой ранец,
жуя на ходу бутерброд,
пускаюсь в немыслимый танец
известную музыку под.

Как карлик, как тролль на базаре,
живу и пляшу просто так.
Шумите, подземные твари,
покуда я полный мудак.

Мутите озерные воды,
пускайте по лицам мазут.
Наступят надежные годы,
хорошие годы придут.

Крути свою дрянь, дядя Паша,
но лопни моя голова,
на страшную музыку вашу
прекрасные лягут слова.

15:28

Дядя Саша откинулся. Вышел во двор.
Двадцать лет отмотал: за раскруткой раскрутка.
Двадцать лет его взгляд упирался в забор.
Чай грузинский ходила кидать проститутка.

— Народились, пока меня не было, бля, —
обращается к нам, улыбаясь, — засранцы!
Стариков помянуть бы, чтоб пухом земля,
но пока будет музыка, девочки, танцы.

Танцы будут. Наденьте свой модный костюм
двадцатилетней давности, купленный с куша.
Опускайтесь с подружкой в кабак, словно в трюм,
пропустить пару стопочек пунша.

Танцы будут. И с финкой Вы кинетесь на
двух узбеков, «за то, что они спекулянты».
Лужа крови смешается с лужей вина,
издеваясь, Шопена споют музыканты.

Двадцать лет я хожу по огромной стране,
где мне жить, как и Вам, довелось, дядя Саша,
и все четче, точней вспоминаются мне
Ваш прелестный костюм и улыбочка Ваша.

Вспоминается мне этот маленький двор,
длинноносый мальчишка, что хнычет, чуть тронешь.
И на финочке Вашей красивый узор:
— Подарю тебе скоро (не вышло!), жиденыш.

15:17

Молодость мне много обещала,
было мне когда-то двадцать лет.
Это было самое начало,
я был глуп, и это не секрет.

Это, — мне хотелось быть поэтом,
но уже не очень, потому ??
что не заработаешь на этом
и цветов не купишь никому.

Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом.
Не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.

В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.

Так не вышло из меня поэта, ??
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.

Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и всё-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.

15:06

Молодость, свет над башкою, случайные встречи.
Слушает море под вечер горячие речи,
чайка кричит и качается белый корабль —
этого вечера будет особенно жаль.

Купим пиджак белоснежный и белые брюки,
как в кинофильме, вразвалку подвалим к подруге,
та поразмыслит немного, но вскоре решит:
в августе этом пусть, ладно уж, будет бандит.

Всё же какое прекрасное позднее лето.
О удивление: как, у вас нет пистолета?
Два мотылька прилетают на розовый свет
спички, лицо озаряющей. Кажется, нет.

Спичка плывёт, с лица исчезает истома.
Нет, вы не поняли, есть пистолет, только дома.
Что ж вы не взяли? И чёрное море в ответ
гордо волнуется: есть у него пистолет!

Есть пистолет, чёрный браунинг в чёрном мазуте.
Браунинг? Врёте! Пойдёмте и не протестуйте,
в небе огромном зажглась сто вторая звезда.
Любите, Боря, поэзию? Кажется, да.

14:54

Ночь. Каптерка. Домино.
Из второго цеха — гости.
День рождения у Кости,
и кончается вино:
ты сегодня младший, брат,
три литрухи и назад.

И бегу, забыв весь свет,
на меня одна надежда.
В солидоле спецодежда.
Мне почти семнадцать лет.
И обратно — по грязи,
с водкою из магази…

Что такое? Боже мой!
Два мента торчат у «скорой».
Это шкафчик, о который
били Костю головой?
Раз, два, три, четыре, пять
все — в машину, вашу мать.

Зимний вечер. После дня
трудового над могилой
впечатляюще унылой
почему-то плачу я:
ну, прощай, Салимов К. У.
Снег ложится на башку.

Прослушать стихотворение
14:43

Ночь. Звезда. Милицанеры
парки, улицы и скверы
объезжают. Тлеют фары
италийских «жигулей».
Извращенцы, как кошмары,
прячутся в тени аллей.

Четверо сидят в кабине.
Восемь глаз печально-синих.
Иванов. Синицын. Жаров.
Лейкин сорока двух лет,
на ремне его «макаров».
Впрочем, это пистолет.

Вдруг Синицын: «Стоп, машина».
Скверик возле магазина
«соки-воды». На скамейке
человек какой-то спит.
Иванов, Синицын, Лейкин,
Жаров: вор или бандит?

Ночь. Звезда. Грядет расплата.
На погонах кровь заката.
«А, пустяк, — сказали только,
выключая ближний свет, —
это пьяный Рыжий Борька,
первый в городе поэт».

14:32

В те баснословные года
нам пиво воздух заменяло,
оно, как воздух, исчезало,
но появлялось иногда.

За магазином ввечеру
стояли, тихо говорили.
Как хорошо мы плохо жили,
прикуривали на ветру.

И, не лишенная прикрас,
хотя и сотканная грубо,
жизнь отгораживалась тупо
рядами ящиков от нас.

И только небо, может быть,
глядело пристально и нежно
на относившихся небрежно
к прекрасному глаголу ЖИТЬ.

14:20

Отделали что надо, аж губа
отвисла эдак. Думал, всё, труба,
приехал ты, Борис Борисыч, милый.
И то сказать: пришел в одних трусах
с носками, кровь хрустела на зубах,
нога болела, грезились могилы.

Ну, подождал, пока сойдет отек.
А из ноги я выгоду извлек:
я трость себе купил и с тростью этой
прекраснейшей ходил туда-сюда,
как некий князь, и нравился — о да! —
и пожинал плоды любви запретной.

14:08

Как таксист, на весь дом матерясь,
за починкой кухонного крана
ранит руку и, вытерев грязь,
ищет бинт, вспоминая Ивана

Ильича, чуть не плачет, идет
прочь из дома: на волю, на ветер —
синеглазый худой идиот,
переросший трагедию Вертер —

и под грохот зеленой листвы
в захламленном влюбленными сквере
говорит полушепотом: «Вы,
там, в партере!»

Прослушать стихотворение
13:56

Дай руку мне — мне скоро двадцать три —
и верь словам, я дольше продержался
меж двух огней — заката и зари.
Хотел уйти, но выпил и остался
удерживать сей призрачный рубеж:
то ангельские отражать атаки,
то дьявольские, охраняя брешь
сияющую в беспредметном мраке.
Со всех сторон идут, летят, ползут.
Но стороны-то две, а не четыре.
И если я сейчас останусь тут,
я навсегда останусь в этом мире.
И ты со мной — дай руку мне — и ты
теперь со мной, но я боюсь увидеть
глаза, улыбку, облако, цветы.
Всё, что умел забыть и ненавидеть.
Оставь меня и музыку включи.
Я расскажу тебе, когда согреюсь,
как входят в дом — не ангелы — врачи
и кровь мою процеживают через
тот самый уголь — если б мир сгорел
со мною и с тобой — тот самый уголь.
А тот, кого любил, как ангел бел,
закрыв лицо, уходит в дальний угол.
И я вишу на красных проводах
в той вечности, где не бывает жалость.
И музыку включи, пусть шпарит Бах —
он умер; но мелодия осталась.

13:45

Снег за окном торжественный и гладкий,
пушистый, тихий.
Поужинав, на лестничной площадке
курили психи.

Стояли и на корточках сидели
без разговора.
Там, за окном, росли большие ели —
деревья бора.

План бегства из больницы при пожаре
и все такое.
…Но мы уже летим в стеклянном шаре.
Прощай, земное!

Всем все равно куда, а мне — подавно,
куда угодно.
Наследственность плюс родовая травма —
душа свободна.

Так плавно, так спокойно по орбите
плывет больница.
Любимые, вы только посмотрите
на наши лица!

13:33

Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, —
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная —
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.

Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.

Я родился — доселе не верится —
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.

Свалка памяти, разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное — это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда —
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. «Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся».
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.

13:23
Посещая этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.